Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Батюшка мой! Да что за радость и выучиться? Мы это видим своими
глазами в нашем краю. Кто посмышленее, того свои же
братья тотчас выберут еще в какую-нибудь должность.
— Ну, это,
брат, дудки! После этого каждый поросенок будет тебе в
глаза лгать, что он не поросенок, а только поросячьими духами прыскается!
— Вот, я приехал к тебе, — сказал Николай глухим голосом, ни на секунду не спуская
глаз с лица
брата. — Я давно хотел, да всё нездоровилось. Теперь же я очень поправился, — говорил он, обтирая свою бороду большими худыми ладонями.
«Не может быть, чтоб это страшное тело был
брат Николай», подумал Левин. Но он подошел ближе, увидал лицо, и сомнение уже стало невозможно. Несмотря на страшное изменение лица, Левину стòило взглянуть в эти живые поднявшиеся на входившего
глаза, заметить легкое движение рта под слипшимися усами, чтобы понять ту страшную истину, что это мертвое тело было живой
брат.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее
глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла к
брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
— Да, да! — отвечал Левин. И ему стало еще страшнее, когда он, целуясь, почувствовал губами сухость тела
брата и увидал вблизи его большие, странно светящиеся
глаза.
— Кто я? — еще сердитее повторил голос Николая. Слышно было, как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидал перед собой в дверях столь знакомую и всё-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутоловатую фигуру
брата, с его большими испуганными
глазами.
Он теперь, говоря с
братом о неприятной весьма для него вещи, зная, что
глаза многих могут быть устремлены на них, имел вид улыбающийся, как будто он о чем-нибудь неважном шутил с
братом.
— Твой
брат был здесь, — сказал он Вронскому. — Разбудил меня, чорт его возьми, сказал, что придет опять. — И он опять, натягивая одеяло, бросился на подушку. — Да оставь же, Яшвин, — говорил он, сердясь на Яшвина, тащившего с него одеяло. — Оставь! — Он повернулся и открыл
глаза. — Ты лучше скажи, что выпить; такая гадость во рту, что…
Это были единственные слова, которые были сказаны искренно. Левин понял, что под этими словами подразумевалось: «ты видишь и знаешь, что я плох, и, может быть, мы больше не увидимся». Левин понял это, и слезы брызнули у него из
глаз. Он еще раз поцеловал
брата, но ничего не мог и не умел сказать ему.
Левин положил
брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв
глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
— А, Костя! — вдруг проговорил он, узнав
брата, и
глаза его засветились радостью. Но в ту же секунду он оглянулся на молодого человека и сделал столь знакомое Константину судорожное движение головой и шеей, как будто галстук жал его; и совсем другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение остановилось на его исхудалом лице.
Но Каренина не дождалась
брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только
брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила
брата левою рукой за шею, быстро притянула к себе и крепко поцеловала. Вронский, не спуская
глаз, смотрел на нее и, сам не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что мать ждала его, он опять вошел в вагон.
Надо было говорить, чтобы не молчать, а он не знал, что говорить, тем более, что
брат ничего не отвечал, а только смотрел, не спуская
глаз, и, очевидно, вникал в значение каждого слова.
Отчего же и сходят с ума, отчего же и стреляются?» ответил он сам себе и, открыв
глаза, с удивлением увидел подле своей головы шитую подушку работы Вари, жены
брата.
— Чувствую, что отправляюсь, — с трудом, но с чрезвычайною определенностью, медленно выжимая из себя слова, проговорил Николай. Он не поднимал головы, но только направлял
глаза вверх, не достигая ими лица
брата. — Катя, уйди! — проговорил он еще.
Блестящие
глаза строго и укоризненно взглянули на входившего
брата. И тотчас этим взглядом установилось живое отношение между живыми. Левин тотчас же почувствовал укоризну в устремленном на него взгляде и раскаяние за свое счастье.
Когда он входил к больному,
глаза и внимание его бессознательно застилались, и он не видел и не различал подробностей положения
брата.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие
глаза на лице
брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым
глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем,
брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
— Нет,
брат! она такая почтенная и верная! Услуги оказывает такие… поверишь, у меня слезы на
глазах. Нет, ты не держи меня; как честный человек, поеду. Я тебя в этом уверяю по истинной совести.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим
братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в
глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Волосы у нее были темно-русые, немного светлей, чем у
брата;
глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно добрые.
Сперва Павел Петрович произносил несвязные слова; потом он вдруг открыл
глаза и, увидав возле своей постели
брата, заботливо наклонившегося над ним, промолвил...
— Воспитание? — подхватил Базаров. — Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например… А что касается до времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет,
брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию
глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
Павел Петрович недолго присутствовал при беседе
брата с управляющим, высоким и худым человеком с сладким чахоточным голосом и плутовскими
глазами, который на все замечания Николая Петровича отвечал: «Помилуйте-с, известное дело-с» — и старался представить мужиков пьяницами и ворами.
— Вчера там, — заговорила она, показав
глазами на окно, — хоронили мужика.
Брат его, знахарь, коновал, сказал… моей подруге: «Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и — никакого толку».
Смутно поняв, что начал он слишком задорным тоном и что слова, давно облюбованные им, туго вспоминаются, недостаточно легко идут с языка, Самгин на минуту замолчал, осматривая всех. Спивак, стоя у окна, растекалась по тусклым стеклам голубым пятном.
Брат стоял у стола, держа пред
глазами лист газеты, и через нее мутно смотрел на Кутузова, который, усмехаясь, говорил ему что-то.
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо
брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как бы не то, о чем думал.
Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением...
У одного из них лицо было наискось перерезано черной повязкой, закрывавшей
глаз, он взглянул незакрытым мохнатым
глазом в окно на Клима и сказал товарищу, тоже бородатому, похожему на него, как
брат...
Дмитрий замолчал, должно быть, вспомнив что-то волнующее, тень легла на его лицо, он опустил
глаза, подвинул чашку свою
брату.
Жизнь
брата не интересовала Клима, но после этой сцены он стал более внимательно наблюдать за Дмитрием. Он скоро убедился, что
брат, подчиняясь влиянию Кутузова, играет при нем почти унизительную роль служащего его интересам и целям. Однажды Клим сказал это Дмитрию братолюбиво и серьезно, как умел. Но
брат, изумленно выкатив овечьи
глаза, засмеялся...
Уверенный, что он сказал нечто едкое, остроумное, Клим захохотал, прикрыв
глаза, а когда открыл их — в комнате никого не было, кроме
брата, наливавшего воду из графина в стакан.
— Ну, рассказывай, — предложил он, присматриваясь к
брату. Дмитрий, видимо, только что постригся, побрился, лицо у него простонародное, щетинистые седые усы делают его похожим на солдата, и лицо обветренное, какие бывают у солдат в конце лета, в лагерях. Грубоватое это лицо освещают
глаза серовато-синего цвета, в детстве Клим называл их овечьими.
Черные
глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о
брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
В гимназии она считалась одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как
брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее черные
глаза смотрели на все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
Самгину было интересно и приятно слушать
брата, но шумело в голове, утомлял кашель, и снова поднималась температура. Закрыв
глаза, он сообщил...
— Здравствуй, — не сразу и как бы сквозь сон присматриваясь к Самгину неукротимыми
глазами, забормотал он. — Ну, как? А? Вот видишь — артистка! Да,
брат! Она — права! Коньяку хочешь?
— Парадокс, — это,
брат, протест против общепринятой пошлости, — внушительно сказал студент, оглянулся, прищурив серые, холодненькие
глаза, и добавил...
Самгин чувствовал, что эта большеглазая девица не верит ему, испытывает его. Непонятно было ее отношение к сводному
брату; слишком часто и тревожно останавливались неприятные
глаза Татьяны на лице Алексея, — так следит жена за мужем с больным сердцем или склонным к неожиданным поступкам, так наблюдают за человеком, которого хотят, но не могут понять.
Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых
глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов,
брат Димитрий… Любаша… Маргарита, Марина…
Туробоев усмехнулся. Губы у него были разные, нижняя значительно толще верхней, темные
глаза прорезаны красиво, но взгляд их неприятно разноречив, неуловим. Самгин решил, что это кричащие
глаза человека больного и озабоченного желанием скрыть свою боль и что Туробоев человек преждевременно износившийся.
Брат спорил с Нехаевой о символизме, она несколько раздраженно увещевала его...
— Что ж ты как вчера? — заговорил
брат, опустив
глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал… Тебя считали серьезно думающим человеком, а ты вдруг такое, детское. Не знаешь, как тебя понять. Конечно, выпил, но ведь говорят: «Что у трезвого на уме — у пьяного на языке».
— У Тагильского оказалась жена, да — какая! — он закрыл один
глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки,
брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о нем, стерва!
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я и в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого
глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь,
брат, Илья Ильич, ни за копейку!
— А контракт-то, контракт-то каков заключили? — хвастался Тарантьев. — Мастер ты,
брат, строчить бумаги, Иван Матвеевич, ей-богу, мастер! Вспомнишь покойника отца! И я был горазд, да отвык, видит Бог, отвык! Присяду: слеза так и бьет из
глаз. Не читал, так и подмахнул! А там и огороды, и конюшни, и амбары.
— А говорил с
братом хозяйки? Приискал квартиру? — спросила она потом, не поднимая
глаз.
Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично,
глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий
брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными»
глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий
брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
Чем менее Райский замечал ее, тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование бабушки, не поцеловала его, звала не
братом, а кузеном, и все еще не переходила на ты, а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие
глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.